Восприятие
смерти в средние века, как и в любую эпоху, в высшей степени поучительно.
Вызывая невиданной силы стресс (1), смерть
может исторгнуть из человеческой души наиболее сокровенные высказывания
- те, что ни при каких иных условиях не формулируются. Именно поэтому
восприятие смерти не раз служило средством уяснить представления о сути
бытия, характерные для той или иной социальной группы и принятые в ней
как некая норма. (2) Меньшее внимание привлекал
тот факт, что перед лицом смерти каждый конкретный человек легко может
забыть о "принятых" суждениях и нормах, обо всем, чего требуют
"приличия" и поведенческие стереотипы. И если есть в людях что-либо,
кроме воспринятых с детства и глубоко укорененных групповых правил поведения,
что-либо свойственное тому или другому из них в отдельности, то полнее
всего могло это проявиться как раз в роковой для каждого час. Анализ восприятия
смерти представляет поэтому исключительные возможности для выявления того,
что характеризует индивидуальное и неповторимое в каждом отдельном человеке.
Наш специальный интерес к переживанию смерти людьми прошлого связан в
первую очередь именно с тем, что реакция на нее может выступать как своего
рода лакмусовая бумажка индивидности, ее форм и ее своеобразия в данный
момент и в данной социальной среде. (3)
Но восприятие смерти поучительно и с иной точки зрения. Оно может оказаться
своего рода индикатором ряда эмоциональных особенностей человека той или
иной эпохи: его способности к состраданию, его умения сопереживать, его
готовности открыть свою душу другому и т. д. В этом смысле изучение скорби
из-за смерти близких непосредственно вводит в анализ внутреннего мира
людей в данной социальной среде.
Анализ скорбных переживаний может прояснить и некоторые особенности в
формах выражения людьми прошлого своих эмоций. Насколько правомерны, например,
суждения М. Блока об определенной "черствости" средневековых
людей, черствости, сложившейся из-за перманентного ожидания беды с кем-нибудь
из их близких? (4) Как связать с этим давно
замеченную склонность тогдашнего человека к аффектации при выражении горя
(громогласные рыдания, потоки слез, падение на землю и т. п.)? В какой
мере эта манера поведения была связана со спецификой внутренних переживаний?
Как изменялась риторика скорби на протяжении средневековья и каков был
смысл этих изменений? Все это вместе взятое могло бы помочь нам понять
своеобразие средневекового человека вообще и, конкретно, человека Х11-Х111
вв.
К сожалению, выявить конкретные формы восприятия смерти в это время очень
трудно. Как известно, медиевисту вообще не дано услышать собственные высказывания
его героев, тем более в момент приближения смерти. Об их словах и чувствах
он может узнать лишь в "переложении" автора того ли иного средневекового
памятника. Таковое переложение всегда регламентировано жанровыми нормами
и риторическими клише. "Прорваться" сквозь них к осмыслению
того, что именно говорил, предчувствуя смерть, отдельный человек и как
вели себя в этот момент его близкие, чрезвычайно сложно. Но ведь жанровые
каноны существуют не сами по себе. Они живут в умах авторов литературных
(да и иных!) текстов, способных по-своему артикулировать эти каноны, привнося
в них нечто свое. Разумеется, это вовсе не обязательно: в одних случаях
это происходит, в других - нет. Но поскольку исключить возможность такой
интерпретации жанровых норм нельзя, исследователь не может не пытаться
осмысливать "нарративную стратегию" того или иного конкретного
автора. В случае удачи выявленный авторский дискурс в описании скорби,
которую испытывают близкие умирающего, может пролить свет на индивидуальность
самого автора, а косвенно - и на своеобразие обстоятельств его творчества,
и на своеобразие высказываний его героев. Эти соображения во многом определяют
ракурс моего анализа.
Изучая риторику высказываний о смерти и связанных с нею переживаний в
начале XIII в. и сравнивая ее с соответствующими топосами, известными
в течение двух предшествующих столетий, я прежде всего попытаюсь выявить
все встречающиеся различия. В частности, меня будет интересовать, насколько
одинаковы в течение этих двух периодов - в начале XIII в. и в период с
конца Х до середины XII в. - стереотипы выражения скорби и насколько заметны
отклонения от них у разных авторов. Нет ли в этих отклонениях тенденции
к индивидуализации риторических форм? А если есть, то как воспринималась
она в среде, окружавшей светского автора? Кажется ли допустимой подобная
интерпретация традиционных риторических формул скорби членам органических
групп - рода (lignage), семьи (famille), "дома" (mesnie) и им
подобных? Какое место в этой риторике занимает описание внутренних переживаний
умирающего и его близких и насколько такое описание отличается в начале
XIII в. от того, что характерно для двух предшествующих столетий? (5)
Заранее оговорюсь: я не собираюсь рассуждать о времени пресловутого "открытия
индивида". Отто Г. Оксле, Ален Буро, Жан Клод Шмитт, А.Я. Гуревич,
Бруно Реденбах, Ян А. Эртсен и некоторые другие исследователи уже показали,
что подобная постановка вопроса предполагает неоправданную абсолютизацию
лишь одного из исторически известных - новоевропейского - воплощения индивида.
(6) Вместо этого мне хотелось бы осмыслить
своеобразие того варианта индивидности, который - если он обнаружится
в соответствующих текстах - характерен для рыцаря начала XIII в. Необходимость
для такого рыцаря личного подвига и постоянного самоутверждения составляли
conditio sine qua поп самого его существования. Как он сам и окружающие
его люди воспринимали его человеческую особость? Насколько возможными
представлялись нестандартные переживания и соответствующие высказывания
отдельного рыцаря? Что думали персонажи произведений ХII-ХIII вв. о самоценности
его жизни? И какую роль в складывании рыцарской индивидности играли эмоции
страдания и сострадания - эти "локомотивы" душевного совершенствования
человека?
Отбирая источники для анализа этих сюжетов, я руководствовался несколькими
соображениями. Во-первых, из всех известных специалистам жанров душевного
сокрушения по поводу смерти я отдаю предпочтение - так называемым "речам
о смерти" (discours sur la mort) в биографических тестах, а из числа
этих последних я останавливаюсь в первую очередь на тех, авторы которых
были в реальности близко знакомы со своими героями. Говоря о них, автор
текста мог - если бы считал нужным - особенно конкретно описать их личные
черты, их ординарные - и неординарные! - слова и действия, их взаимоотношения
с близкими, включая и выражения скорби об умирающих. Именно из таких текстов
можно надеяться извлечь наиболее рельефную характеристику и самого персонажа,
и того, как взаимодействовал он с окружающей социальной средой.
(7)
Во-вторых, я считаюсь с необходимостью использовать не только
старофранцузские тексты, но и латинские сочинения, абсолютно преобладавшие
до начала XIII в. При этом приходится, естественно, иметь в виду риторическое
своеобразие тех и других: латинские авторы были связаны с древними риторическими
канонами - в том числе и в описании скорби по умершим - в гораздо большей
степени. Различия в риторике неизбежно преувеличивают поэтому возможные
культурные различия описываемых персонажей. Но поучительность самого варьирования
риторических клише это не обесценивает. В-третьих, из числа старофранцузских
текстов я привлекаю сочинения труверов, живших и писавших как на территории
современной Франции, так и в пределах Англии (и современной Бельгии).
Описываемые в этих текстах персонажи постоянно перемещались из Англии
во Францию и обратно. Их поведение при этом практически не изменялось,
тем более что, как известно, владения английских и французских королей
в то время перемежались. Фактически рыцарство каждой из этих двух стран
еще не полностью этнически самоидентифицировалось. Не случайно все эти
тексты были написаны на почти что одинаковом нормандском диалекте. Условно
я именую их англо-французскими.
В-четвертых, характерная черта всех используемых мною текстов - то, что
в центре их внимания - действия конкретных персонажей (а не абстрактные
рассуждения). Среди этих персонажей в первую очередь - герои-рыцари, их
сторонники и противники, действующие в среде им подобных и в окружении
своих близких. В каждом из текстов - галерея литературных образов. Вызывая
положительные или отрицательные эмоции, эти образы обрисовывают то, как
следовало или как не следовало поступать, в том числе и при выражении
скорби о близких. Другими словами, в компоновке этих образов тем или иным
писателем можно пытаться найти характеристику и риторического канона,
и отклонений от него.
Именно эти принципы отбора источников побудили меня сделать отправным
пунктом анализа широко известную "Историю Гийома Марешаля" ("Histoire
du Guillaume ie Marechal"), насчитывающую более 19 тыс. стихов и
представляющую собой биографию этого "лучшего в мире рыцаря"
(в конце жизни - регента малолетнего английского короля Генриха III).
(8) Поэма была написана в Англии в 20-е годы
XIII в., не позднее чем через семь лет после смерти самого Гийома (умершего
в 1219 г.). Автор - трувер Жан (Johan), один из сподвижников главного
героя. Тема смерти и связанных с нею страданий специально интересовала
этого трувера - англичанина по пристрастиям, но француза по происхождению.
(9) И касался он этой темы не только по отношению
к самому Гийому, но и ко многим другим действующим в поэме лицам.
Сходные черты характерны в той или иной мере и для других привлекаемых
мною текстов. В их числе стихотворный биографический роман "Жиль
де Шин" ("Gilles de Chin") (более 10 тыс. стихов). (10)
Его исходная версия была составлена на территории Фландрии между 1163
и 1175 гг. - примерно через 30 лет после смерти главного героя (скончавшегося
в 1137 г.)- одним из его непосредственных вассалов, мирянином Готье ли
Кордье (Gautiers li Cordiers) (см. v. 4911-4915). До нас эта биография
дошла в переработке, предпринятой в 1230-1240 гг. известным трувером Готье
де Турней (Gautier de Tournay). (11)
В чем-то похожий характер имеет сравнительно небольшая Песнь трувера-анонима
о принятии креста Людовиком Святым (1244 г.). (12)
В центре повествования - рассказ о чудесном выздоровлении короля, находившегося
при смерти, и о поведении в этот момент его близких.
Почти в те же годы - между 1232 и 1242 - в Англии была составлена пространная
биографическая поэма "Ги де Уорик" ("Gui de Warewic").
(13) В отличие от названных выше текстов
ее автор, видимо, клирик; он мало что знает о прототипе своего героя -
приближенном англосаксонского короля Этельстана, прославившемся в борьбе
с датчанами; зато он широко использует в поэме сведения о жизненных перипетиях
своих современников, включая в нее и рассказ о смерти главного героя и
ее восприятии окружающими (14)
Для сравнения риторики скорби по поводу смерти близких в этих произведениях
начала XIII в. с тем, что было характерно для предшествующих двух столетий,
я привлекаю тексты латинских памятников того времени, имеющих некоторые
сходные черты с только что описанными. В первую очередь речь идет о текстах,
содержащих биографические данные о современниках, с которыми авторы имели
непосредственный контакт и о восприятии смерти которых их близкими могли
(если бы хотели) сообщить достаточно конкретные данные. В числе таких
текстов: хроника Рихера Реймского ("Quatre livres d'histoire")
(конец X в.) (15) ; хроника Дудона Сен-Кантенского
("De moribus et actis primorum Normandiae ducum") (16)
; хроника Гальберта Брюгского ("История убийства Карла Доброго")
(начало XII в.) (17) ; "Жизнеописание
Людовика VI" аббата Сугерия (середина XII в.) (18).
О риторическом своеобразии этих латинских памятников, сплошь принадлежавших
писателям- клирикам, я только что упоминал.
Помимо латинских текстов конца Х - середины XII в., я, естественно, не
мог не коснуться и "Песни о Роланде", знаменитая оксфордская
редакция которой (принадлежащая, видимо, перу светского трувера) относится
к самому концу XI в (19). Каждый из этих
текстов передает голос того или иного конкретного автора, т. е. присущее
именно ему - и не обязательно общепринятое! - видение мира. Модели повседневного,
массового поведения содержатся в таких литературных повествованиях лишь
в опосредованном виде. В то же время каждый автор обрисовывает редко достижимый
в реальности вариант восприятия и поведения, присущий описываемому им
персонажу - идеальному герою. В чем-то такой герой будет, конечно соответствовать
нормам повседневности. Но чтобы быть идеалом, он должен превосходить их.
Риторические формулы в описании скорби такого идеального героя выражают
поэтому не столько повседневные, обычные и рутинные формы поведения, сколько
нестандартные, исключительные, индивидуальные. Именно как таковые эти
поведенческие варианты меня и интересуют.
Избранная постановка проблемы во многом предопределяет отличия моего подхода
к изучению риторики скорби от характерного для существующей историографии.
Изучение форм оплакивания близких в средневековой Франции началось еще
с конца прошлого века (20) . Риторика такого
оплакивания для Х11-Х111 вв. исследовалась по материалам самых различных
литературных памятников -"Песен о деяниях" ("Chansons de
Geste"), по так называемым "античному роману" и "куртуазному
роману", а также по поэзии трубадуров и труверов. Известны отдельные
исследования этой темы и по латинским текстам более раннего периода. (21)
Анализ всей этой обширной историографии - отдельная задача. Я ограничусь
здесь лишь несколькими общими наблюдениями, сформулировать которые отчасти
помогает обстоятельная диссертация Габриель Оберханзли-Видмер. (22)
Первое, что бросается в глаза, это преимущественное - если не исключительное
- внимание исследователей к стереотипным формам оплакивания и к социально-политической
подоплеке соответствующего ритуала. Сформулированные при этом наблюдения
несомненно заслуживают внимания. Это касается, в частности, того, что
ритуальное оплакивание в среде знати имело своей исходной целью продемонстрировать
верность живых покойному сеньору и подтвердить незыблемость сеньориально-вассальных
связей. Можно сказать, что в данном случае самая смерть рассматривалась
не столько как смерть Человека, сколько как политическое событие, способное
нарушить политическое равновесие и вызвать смуту. Не приходится удивляться
тому, что ритуал сокрушения должен был при этом совершаться на виду у
возможно большего числа приближенных, т. е. быть публичным в самом тесном
смысле этого слова. Столь же естественно, что на этой стадии обряд предполагал
достаточно широкий комплекс ясно различимых жестов, возгласов и действуй,
с тем чтобы они были заметны для всех присутствующих. Некоторые исследователи
называют такой ритуал "сокрушением напоказ" (ostentatoire).
(23) На мой взгляд, "показным"
это сокрушение было не в нашем значении этого понятия (как нечто фальшивое
и(искусственное), но в специфическом смысле преднамеренного действия,
которое могло включать и подлинную скорбь по поводу происшедшей смерти;
вот только скорбь эта была вызвана совсем иными импульсами, чем те, которые
преобладают в подобных случаях в наше время.
Столь же "показным" и в то же время публичным было фигурирующее
в рассматриваемых источниках оплакивание героя, павшего в крестовом походе.
В историографии справедливо констатируется, что оно служило целям пропаганды
крестоносного движения и имело достаточно стандартную и стереотипную форму.
Психологические переживания близких героя и их конкретная форма в таких
случаях не описывались. То же касается и сцен оплакивания умершей возлюбленной
в куртуазном романе. (24)
Изучая риторику скорби в биографических памятниках - памятниках, которые
при исследовании данной проблематики, как правило, не вычленяются специалистами
в качестве особого жанра - естественно, нельзя обойти стереотипные формы
этой риторики. Но одновременно, как уже отмечалось, мне хотелось бы проверить,
нет ли у авторов данных текстов отклонений от подобных стереотипов. Иными
словами, мне хотелось бы уяснить не только поэтические традиции в изображении
смерти и форм сокрушения по ее поводу, но и собственные интенции того
или иного автора (если таковые обнаруживаются!) в интерпретации жанрового
канона. Соответственно я не буду ограничиваться лишь теми случаями, в
которых скорбь демонстрируется публично, и попытаюсь уделить особое внимание
и ее приватному выражению. Меня особенно будет интересовать отношение
авторов текстов к внутреннему миру их героев, к осмыслению самого явления
скорби при кончине близких.
Эта скорбь могла иметь разный подтекст. В одних случаях на первый план
выдвигались такие переживания близких, которые выражали их печаль по поводу
своей собственной дальнейшей судьбы; иной вариант - когда наибольшее внимание
уделялось сочувствию и состраданию к уходящему человеку (25);
не исключена, естественно, и такая ситуация, когда этикетные выражения
скорби вообще не предполагали глубоких внутренних переживаний. Ясно, что
каждый из этих вариантов редко можно встретить в "чистом виде":
чаще можно ожидать того или иного их сочетания. Но что-то почти всегда
превалирует. Что превалирует в дискурсе авторов исследованных текстов?
Начиная с "Истории Гийома Марешаля", приведу (в кратком изложении)
описание трувером Жаном последних дней и ночей его героя.
1 2 примечания
|